Что такое вечность это банька
Кошмар кошмаров: банька с пауками или «бобок»?
Кошмар кошмаров: банька с пауками или «бобок»?
— Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? А вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.
Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»
Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я это знаю) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных.
Невозможно не согласиться с оценкой, которую Бахтин дал «Бобку» Достоевского: «Маленький „Бобок“ — один из самых коротких сюжетных рассказов Достоевского — является почти микрокосмом всего его творчества» [428]. Именно «Бобок» позволяет понять, почему Достоевский называл «Двойника» самой серьезной из своих работ и почему темы ранних повестей были так важны для него в конце его творческого пути [429]. Правда, на мой взгляд, это не имеет никакого отношения к карнавалу, диалогу или мениппее.
Читателя, конечно, не удивит, что, с точки зрения Бахтина, «Бобок», как и «Сон смешного человека», «…могут быть названы мениппеями почти в строгом античном смысле этого термина, настолько четко и полно проявляются в них классические особенности этого жанра». Именно потому, что «Бобок» представляет собой одну из «величайших мениппей во всей мировой литературе» [430], он стал, с точки зрения Бахтина, «фокусом творчества Достоевского» [431]. Поэтому, как и при анализе «Двойника», Бахтин не обратил внимания на то, что он имеет дело с кошмаром.
А ведь герой-повествователь «Бобка», как и положено в кошмаре, засыпает в самом начале рассказа:
Тут-то я и забылся. (…) Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилег на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. (…) Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться. (…) Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко услащенный; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был. И, однако, как же это здесь преферанс, и какой такой генерал? Что-то раздавалось из-под могил, в том не было сомнения [432].
Но Бахтин игнорирует и сон, и типично гоголевское пробуждение героя [433], напоминающее о молодости Достоевского, и комментирует это место так:
Дальше начинается развитие фантастического сюжета, который создает анакризу исключительной силы (Достоевский — мастер анакризы). Рассказчик слушает разговор мертвецов под землей. Оказывается, что их жизнь в могилах еще продолжается некоторое время [434].
И хотя Достоевский несколько раз напоминает читателю, что мы имеем дело с кошмаром, эти напоминания никак не действуют на Бахтина. А ведь пьянчужка-журналист с самого начала сетует, что он не любит смотреть на мертвецов потому, что они ему потом снятся, что и случается в рассказе: «Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю; снятся» [435]. Более того, рассказ заканчивается пробуждением героя от кошмара, в результате чего все, что ему приснилось, «исчезло, как сон»:
И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Наступила истинно могильная тишина.
Но Бахтин, во всем видящий карнавал, поясняет это место так:
Диалог мертвецов был неожиданно прерван по-карнавальному… [436]
Как и при анализе ранних работ Достоевского, Бахтин, излагая содержание «Бобка» [437], не задает себе вопроса: почему, если задача Достоевского состояла в том, чтобы дать раскрыться безднам самосознания, героями «Бобка» оказываются мертвецы и пьяница, которого сам Бахтин характеризует так: «Рассказчик — „одно лицо“ — находится на пороге сумасшествия (белой горячки)» [438]. Очевидно, что этот персонаж, крайне не подходящий для раскрытия идеи или самосознания, исключительно подходит для того, чтобы стать сновидцем, захваченным кошмаром [439].
Поскольку Бахтин не считается с тем, что речь идет о кошмаре, и воспринимает мертвецов-героев «Бобка» как персонажей мениппеи, он начинает их оживлять, рассматривать как часть литературной реальности рассказа. Так, от Бахтина мы узнаем, что у покойников тоже «раскрываются сознания», что «рассказчик слушает разговор мертвецов под землей» [440], что они, мертвецы, представляют собой «довольно пеструю толпу». Бахтин даже поясняет читателю, что если мертвецы и играют в карты под землей, то это является «конечно, пустою игрою, „наизусть“»:
Анакриза, провоцирующая сознания мертвецов раскрыться с полной, ничем не ограниченной свободой. (…) Развертывается типическая карнавализованная преисподняя мениппей: довольно пестрая толпа мертвецов, которые не сразу способны освободиться от своих земных иерархических положений и отношений, возникающие на этой почве конфликты, брань и скандалы; с другой стороны, вольности карнавального типа, сознание полной безответственности, откровенная могильная эротика, смех в гробах («приятно хохоча, заколыхался труп генерала») и т. п. Резкий карнавальный тон этой парадоксальной «жизни вне жизни» задается с самого начала игрою в преферанс, происходящей в могиле, на которой сидит рассказчик (конечно, пустою игрою, «наизусть»). Все это типичные черты жанра [441].
Как будто предвидя такого рода натуралистические прочтения, Достоевский с самого начала предупреждает читателя о том, что нельзя вовсе ничему не удивляться и все принимать на веру:
По-моему, ничему не удивляться гораздо глупее, чем всему удивляться. Да и кроме того: ничему не удивляться почти то же, что ничего и не уважать [442].
Итак, если «Бобок» — не кошмар, то тогда мы сталкиваемся в рассказе с небрежностями и несообразностями, странными и прискорбными для важнейшего произведения выдающего писателя. Эти места в изобилии цитирует Бахтин: «Что? Куда? — приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой» [443] или: «…каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?» Откуда может быть известно, что «труп заколыхался»? Или что трупы «движутся»? Или играют в могилах в карты? Как и кому это видно — сквозь землю? Или мертвецы — это просто переодетые люди? Но тогда — это фарс или фельетон, который явно «не тянет» на фокус творчества Достоевского. Либо Достоевский был небрежен и не сумел точно выразить то, что хотел сказать, либо то, что он хотел выразить, не подходит под отождествление мертвецов с характерами мениппеи или переодетыми людьми, пороки которых обнажаются благодаря этому переодеванию. Зато все становится на свои места, и нет причины обвинять Достоевского в небрежности письма, если перед нами — кошмар, в котором действуют не просто переодетые жанром люди, а чудовища — и в моральном, и в прямом смысле, — привидевшиеся герою в кошмарном сне.
Бахтин читает «Бобок» исключительно сквозь призму карнавала, что местами оборачивается достаточно вольной трактовкой текста:
Более того, карнавализованная преисподняя «Бобка» внутренне глубоко созвучна тем сценам скандалов и катастроф, которые имеют такое существенное значение почти во всех произведениях Достоевского (…) обнажаются человеческие души, страшные, как в преисподней, или, наоборот, светлые и чистые [444].
Все было бы хорошо, но в «Бобке» нет ни единой «светлой и чистой» души. Интересно, почему? Потому, что Достоевский не верит в существование «чистых и светлых», что, как мы знаем, противоречит всему его творчеству, или потому, что это кошмар, а не мениппея, а в кошмаре «чистым и светлым» нет места? Чтобы еще больше сблизить «Бобок» с мениппеей, Бахтин отождествляет мертвецов с голосами, звучащими «между небом и землей» (хотя автором ясно сказано — «голоса раздавались из-под могил»), а также считает мертвецов зернами, брошенными в землю, «не способными ни очиститься, ни возродиться» [445], хотя Достоевский ничем не намекает в рассказе ни на «вечное возрождение», ни на хтонические мифы.
Важным аргументом в пользу «карнавальности» «Бобка» для Бахтина выступает ироничность рассказа, проникнутого, как считает Бахтин, «подчеркнуто фамильярным и профанирующим отношением к кладбищу, к похоронам, к кладбищенскому духовенству, к покойникам, к самому таинству смерти. Все описание построено на оксюморонных сочетаниях и карнавальных мезальянсах, все оно полно снижений и приземлений, карнавальной символики и одновременно грубого натурализма» [446]. Итак, выходит, что Достоевский использует «грубый натурализм», так сказать, от первого лица? Но ведь все произведение звучит как насмешка над реализмом и натурализмом. Ведь «Бобок» начинается ответом Достоевского на фельетон, опубликованный 12 января 1873 г. в № 12 в «Голосе» о передвижной выставке в Академии художеств, на которой был выставлен портрет писателя работы Перова:
Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, — живые! Это они реализмом зовут [447].
Достоевский откровенно издевается над реализмом. Он не случайно выбирает героем пьянчужку-журналиста, и не случайно герой собирается в конце рассказа снести фельетон в журнал. Так создается и подчеркивается дистанция между ужасом кошмара и фельетоном, контраст между кошмаром последнего вопроса и «прозой быта», между нелепостью жизни и ужасом вечности. В отличие от Фрейда, Достоевский явно считал, что в жутком есть комичное. Страшным сарказмом звучит и фраза рассказчика, не способного — как это ни смешно! — понять, что речь идет и о его собственной судьбе: «Ну, подумал, миленькие, я еще вас навещу», и с сим словом покинул кладбище» [448].
Пафос «Бобка» состоит в саркастическом обнажении нелепой бессмысленности как натурализма, так и социальной сатиры перед лицом экзистенциальных вопросов бытия. Рассказ заканчивается словами: «Снесу в „Гражданин“; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатают» [449]. После леденящего ужаса «Бобка» становится очевидно, что вовсе не натурализм и не обнаженная с его помощью «социальная реальность» в состоянии поставить перед человеком самые страшные вопросы.
Кошмар «Бобка» вовсе не ограничивается только засыпанием и пробуждением героя. Помимо говорящих за самих себя мертвецов, в нем находят свое место разные элементы гипнотики кошмара, в частности — невозможность бегства. Ужас от осознания невозможности избежать, исчезнуть, не участвовать в происходящем, не слышать и не слушать, не видеть, не присутствовать делает бегство кошмара — точнее, невозможность спастись — особенно драматичным.
Достоевский показывает в «Бобке» полное отсутствие свободы выбора. Кошмар в том, что мертвец не может избегнуть своей участи — не слушать или уйти, как из жизни. Читатель охвачен безысходным ужасом от того, что как религиозный, так и естественно-научный ответ на последний вопрос бытия равно ничем ему не поможет: этот ужас нельзя рационализировать и объяснить, и поэтому его невозможно отвергнуть или опровергнуть. Попытка религиозного объяснения богохульных разговоров мертвецов в могилах, профетом которой характерным образом выступает лавочник в диалоге с барыней, терпит полное фиаско:
Оба достигли предела и пред судом божиим во гресех равны.
— Во гресех! — презрительно передразнила покойница. — И не смейте совсем со мной говорить! [450]
Оскал готического кошмара, а вовсе не карнавальный смех, жуткий сарказм, а не карнавальная ирония обнажает за суетой жизни страшный вопрос «Бобка»: что, если загробная жизнь есть, но это просто кошмар? Этот вопрос, которому посвящен «Бобок», мучил Достоевского не одно десятилетие: образ вечности как «баньки в пауками» возник под его пером уже в «Преступлении и наказании». Леденящий душу кошмар цинической насмешки «последнего вопроса», от которого нет спасения и который не оставляет надежды [451], составляет суть этого произведения. Отказ от его решения в религиозных терминах, десакрализация и материализация ужаса делают «Бобок» провозвестником готической эстетики в современной культуре.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.
Продолжение на ЛитРес
Читайте также
I КОШМАР ЛИТЕРАТУРЫ
I КОШМАР ЛИТЕРАТУРЫ Воздух тяжел и влажен. Давящее серое небо, берег, поросший густой, ядовито-зеленой травой. Моя бабушка стоит по колено в мутной воде. В руках она держит большую рыбу. У рыбы вспорото брюхо. Наружу, бабушке на руки, свисает склизкая, розово-разлагающаяся
Два «Портрета»: из чего сделан кошмар Гоголя
Два «Портрета»: из чего сделан кошмар Гоголя Посылаю вам повесть мою «Портрет». Она была напечатана в «Арабесках»; но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее, вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что все вышито по ней вновь. В Риме я ее переделал вовсе,
Сатира на кошмар
Сатира на кошмар С точки зрения Бахтина, все формы девиантного поведения, описываемые Достоевским, оказываются формальным требованием жанра [400]. Именно из-за мениппеи, для которой «(…) очень характерны сцены скандалов, эксцентрического поведения…», эти последние
II КОШМАР КУЛЬТУРЫ
II КОШМАР КУЛЬТУРЫ Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища из них подымутся… Н.В. Гоголь. «Выбранные места из переписки с друзьями» — Папа, ты — монстр! — Изумление,
История литературы и кошмар
История литературы и кошмар Кошмар не исчез, — он здесь, в одном из углов комнаты, съежившийся, что-то невнятно бормочущий, он следит за нами застывшим жутким взглядом, прислушивается, осмелимся ли мы рассказать о нем кому-то еще. А мы не осмеливаемся, жалкие
Кошмар и время собственное
Кошмар и время собственное Возникновение Готической эстетики тесно связано с трагической историей XX в. Отказ от человека как центра эстетической вселенной, разочарование в нем и утрата интереса и к нему, и к человечеству трудно не связать с опытом двух мировых войн и с
Вместо предисловия. Кошмар учителя литературы
Вместо предисловия. Кошмар учителя литературы Урок литературы, проходят «Войну и мир». Учитель смотрит на класс – и вдруг словно в глаз что-то попало. Он протирает глаза, смотрит на класс снова. О чудо! Где его ученики? Перед ним за партами сидят персонажи «Войны и мира».
Виктор Пелевин. Generation П
Что такое вечность — это банька.
Вечность — это банька с пауками.
Если эту баньку позабудет Манька.
Что же будет с Родиной и с нами.
Другие цитаты
Женщина — это волшебный цветок, при взгляде на который с вами должно случиться умопомешательство, достаточно сильное для того, чтобы подвигнуть вас на тяготы деторождения. Так захотел Маниту.
Знаете, Петр, когда приходится говорить с массой, совершенно неважно, понимаешь ли сам произносимые слова. Важно, чтобы их понимали другие. Нужно просто отразить ожидания толпы. Некоторые достигают этого, изучая язык, на котором говорит масса, а я предпочитаю действовать напрямую.
Лучшая мимикрия – когда становишься похож на других не только лицом, но и ходом мыслей.
Рокочут лопасти, с неба спускается голубой вертолет (час полета – штука баксов), из него выходит волшебник – и что он делает? Превращает камни в золото? Дарит вечную юность? Дает принца в женихи? Нет, он бесплатно показывает кино. И улетает. А то, может быть, мы на торрент за таким говном ходить не умеем? Лучше бы просто перевел бабки за аренду вертолета и даже не светил своего хитрого голубого ***лища. Но весь контрапунктик русской фуги именно в том, что волшебник прилетит, покажет, улетит, а ты оплатишь его вертолет последним кармическим ресурсом своей удачи и счастья. И хоть бы он был один такой, этот волшебник. Но нет, не надейся: Россия – страна волшебников. И все они сидят в засаде и ждут твоего дня рождения.
Видишь ли, Рама, любое объяснение есть функция существующих представлений. Если это научное объяснение, то оно зависит от представлений, которые есть в науке. Скажем, в средние века считали, что чума передается сквозь поры тела. Поэтому для профилактики людям запрещали посещать баню, где поры расширяются. А сейчас наука считает, что чуму переносят блохи, и для профилактики людям советуют ходить в баню как можно чаще. Меняются представления, меняется и вердикт.
Надо сказать, что я совершенно не боялся смерти; умереть в моей ситуации было так же естественно и разумно, как покинуть театр, запылавший во время бездарного спектакля.
Если ты оказался в темноте и видишь хотя бы самый слабый луч света, ты должен идти к нему, вместо того чтобы рассуждать, имеет смысл это делать или нет.
Представьте себе не проветренную комнату, в которую набилось ужасно много народу. И все они сидят на разных уродливых табуретах, на расшатанных стульях, каких-то узлах и вообще на чём попало. А те, кто попроворней, норовят сесть на два стула сразу или согнать кого-нибудь с места, занять его самому. Таков мир, в котором вы живете.
Официально моя работа называется «оператор live news». Церковноанглийское «live» здесь честнее было бы заменить на «dead» — если называть вещи своими именами.
Правильно кто-то говорил, что вся наша культура — просто плесень на трубе. Которая существует только потому, что нефть нагревают. Причем нагревают ее совсем не для того, чтобы расцвела плесень. Просто так ее быстрее прокачивать.
Исповедь литературоведа. Как понимать книги от Достоевского до Кинга
В этой книге нет больших литературоведческих анализов. Да и какой в них смысл после трудов Бахтина, Лотмана, Дунаева и Набокова? Перед вами история о том, как литература переплетается с жизнью обычного человека и как в ней можно найти ответы на все важные вопросы – стоит лишь подобрать правильный момент для чтения, увидеть и услышать подсказки, которые спрятали писатели в страницах своих трудов. Автор этой книги, филолог, журналист и блогер Николай Жаринов, рассказывает о книгах, которые сопровождали его на протяжении самых значимых и переломных событий в жизни. Мы видим, как с возрастом меняется отношение к «Преступлению и наказанию» Достоевского, почему книги Кинга становятся лучшими друзьями подростков, и как Бунину удавалось превращать пошлые истории в подлинное искусство. Это исповедь, от начала и до конца субъективная, личная, не претендующая на истину. Спорьте, не соглашайтесь, критикуйте – ничто не возбраняется. Ведь по-настоящему литературу можно понять, только проживя ее через собственные эмоции. В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
Оглавление
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Исповедь литературоведа. Как понимать книги от Достоевского до Кинга предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Глава первая. «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» Моя банька с пауками
Умение видеть и власть над словом. Вот что формирует настоящего писателя. Проблема в том, что чтение — это тоже огромная работа над собой, это отдельный вид искусства. Только вот великих писателей помнят, а великих чтецов нет. Есть единицы, но это так, на грани статистической погрешности.
Настоящая книга — это ведь живой организм. Она живёт и развивается во времени, и в разном возрасте на одни и те же слова смотришь по-разному.
Два абсолютно разных впечатления. Два разных этапа. Два возраста: 15 и 27 лет. Два разных места: дача друзей и больница. Одна книга. Одна пропасть в бесконечные, но мимолётные 12 лет.
Так было у меня с Достоевским. Мне казалось, что пишет он интересно, но как-то слишком витиевато, внимание не удерживалось, отдельные слова и фразы терялись в общем потоке. Оставался сюжет. Он и поглощал всё моё внимание.
Представьте себе лето накануне десятого класса. Дача, компания подростков, первые сигареты, первый алкоголь, портвейн 777. Пойло отвратительное, но, как говорится, по заветам предков. В руках «Преступление и наказание», по соседству через забор — противная старушка, которая регулярно на нас орала, под рукой у печки — топор. Соблазнительно. Сцену убийства старухи перечитывал раз десять, она жила в моей голове, в моём воображении, в моих снах. Даже топор подальше спрятал, чтобы соблазнов не было. Но за этой сценой терялось всё остальное. Сколько деталей было упущено. Сколько всего проглядел…
Шло время, с друзьями детства стал видеться куда меньше, институт, женитьба, работа, развод, новые мечты, новая работа, новая любовь. О Достоевском вспоминал не слишком часто, только когда на лекциях про него рассказывал, но во всём этом не было чего-то настоящего, того, что позволяет не просто видеть произведение искусства, а чувствовать его.
Иногда нужно, чтобы вся твоя жизнь перевернулась вверх дном, чтобы всё к чертям полетело, потому что тогда по-новому начинаешь видеть, замечаешь то, что до этого упускал. Глаза открываются, забываешь слова, которые так часто говорил в своей жизни, что у них уже появился душок банальности. А новых слов ещё нет. Они только должны появиться на свет. И ты растерян, и в этой растерянности обостряются все ощущения, дремавшие до этого в покое обыденности.
Мне было 27, зима, конец января, и первый звоночек. Здоровье, не вызывавшее сомнений, дало сбой. И изношенное тело проецируется на сознание, в скатерти которого возникает всё больше дыр. Заглядываешь в них — никаких ответов, одни вопросы и сомнения. А сомнения — это гибель любой стабильности. И всё кувырком. Расставания, смена работы, круга общения, ощущение одиночества, утрата любви. А потом лето, больница. И не знаю как, не знаю почему, но рука моя сама взяла с полки Достоевского. Обычно не такое берут с собой читать, когда хотят вылечиться, но я человек упрямый. Убеждён: «Подобное лечится подобным».
У Фёдора Михайловича в романах настолько всё плохо, что понимаешь: пусть и не во всём, но в твоей жизни лучше. Клин клином. «Преступление и наказание» на капельницах.
А в романе сцена. Такая, что до дрожи пробирает. Вот она:
— Нет? Вы так думаете? — продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. — Ну а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения — это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир». Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить.
— Я не верю в будущую жизнь, — сказал Раскольников.
Свидригайлов сидел в задумчивости.
— А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, — сказал он вдруг.
«Это помешанный», — подумал Раскольников.
— Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.
— И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! — с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.
— Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! — ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.
Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался.
(Фёдор Достоевский, «Преступление и наказание»)
Такое вот первое свидание двух героев.
Помню, как лежал на больничной койке и представлял, что вот так сейчас вместо медсестры сидит передо мной Свидригайлов и рассказывает про баньку с пауками. Сразу холодом подуло. Но насколько иначе взглянул я на это произведение. Не мог простить себе, что упустил такие моменты, когда читал книгу в первый раз.
Вот и понеслось. Читал только Достоевского, а осенью я снова оказался со старым другом на даче, той самой, где провёл половину лета подростком накануне десятого класса. Тогда и «ожила» банька с пауками.
Маленький деревянный домик в Подмосковье. Асбест из стен сыплется, печка вся развалилась, осень ковром разноцветных листьев лежит за окном. Сидим вдвоём, постаревшие, проблемами нагруженные, лучи холодного сентябрьского солнца играют переливами в стеклянных стаканах. И за всем ворохом проблем взрослой жизни светятся воспоминания юности. И пьём мы их до дна на холодной веранде. Ну чем не банька с пауками?
Сейчас уже на мир иначе смотрю, а вот тогда прочувствовал.
Что за жизнь, где всё самое светлое скрывается в прошлом? Не это ли и есть та банька, о которой Достоевский говорил.
Не это ли та реальность, которая так часто встречается нам в жизни, о которой так много рассказов написал Чехов? Разве не в такой же баньке живёт Яков из «Скрипки Ротшильда»?
«…Яков понял, что дело плохо и что уж никакими порошками не поможешь. Идя потом домой, он соображал, что от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить, ни платить податей, ни обижать людей, а так как человек лежит в могилке не один год, а сотни, тысячи лет, то, если сосчитать, польза окажется громадная. От жизни человеку — убыток, а от смерти — польза. Это соображение, конечно, справедливо, но все-таки обидно и горько: зачем на свете такой странный порядок, что жизнь, которая дается человеку только один раз, проходит без пользы?»
(Антон Чехов, «Скрипка Ротшильда»)
Много раз слышал я мнение, что художественная литература бесполезна, что кроме научных книг и читать ничего не стоит. Зачем тратить время на писанину психически больных людей? Раньше меня задевало это. Я пробовал что-то доказывать, а теперь просто с грустью смотрю на таких индивидов. Да, с грустью и жалостью, хоть жалость, по моему мнению, чувство достаточно противное, есть в нём что-то родственное со злорадством. Нечто снисходительное, уничижительное.
Достоевский в сочетании со «Скрипкой Ротшильда» Чехова в тот момент перевернул мою жизнь. Судьба затопила для меня «баньку», наука в лице медицины подтвердила: парься в ней, только дровишки лекарств в огонь подбрасывай, пей бальзам своих воспоминаний. Но вот не хотелось.
Я сидел на веранде, смотрел, как солнечные лучи играют в уже пустом стакане, и вспоминал Свидригайлова. «Банька» — это ведь мы сами, пока не разрушишь изнутри её стены, никуда не уедешь, разве что «в Америку».
«У запертых больших ворот дома стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске. Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.
— А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до? — проговорил он, все еще не шевелясь и не изменяя своего положения.
— Да ничего, брат, здравствуй! — ответил Свидригайлов.
— Я, брат, еду в чужие краи.
Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес приподнял брови.
— А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!
— Да почему же бы и не место?
— А потому-зе, сто не места.
— Ну, брат, это все равно. Место хорошее; коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку.
Он приставил револьвер к своему правому виску.
— А-зе здеся нельзя, здеся не места! — встрепенулся Ахиллес, расширяя все больше и больше зрачки.
Свидригайлов спустил курок».
(Фёдор Достоевский, «Преступление и наказание»)
В «Америку» совсем не хотелось. Жить в плену своего прошлого тоже не было желания.
Книга Достоевского впервые заговорила со мной не просто своим сюжетом. Это было уже нечто личное, связанное исключительно со мной, знакомое до боли.
Такому невозможно научить, об этом не написать в литературоведческих статьях. Откровение не разобрать по винтикам, оно целостно и неделимо. Ему нужно время. Время и отклик внутри тебя. И если такое происходит, тогда и понимаешь, что значит настоящее искусство.
К тому моменту, когда я сидел со старым другом на даче, я уже прочёл всего Достоевского. И честно сказать, «Преступление и наказание» не самое сильное его произведение. Но именно оно въелось в сознание с того момента, когда я перечитал сцену с «банькой» в больнице. Оно жило во мне больше месяца, затаилось и ждало того момента, когда с помощью одной ассоциации сможет заговорить. И заговорило…
Нужно было бежать из этой «баньки», выйти из своей зоны комфорта, где всё понятно и известно заранее. Так я решил в тот момент. Ещё раз взглянул на свой стакан, в котором играли солнечные лучи, и напился. Мрачно, молчаливо, редко закусывая пережаренными пельменями, скользя помутневшими глазами по убогой дачной обстановке. А потом также, не проронив ни слова, отрубился и проспал до следующего утра. Скажете, что это глупость? Отвечу, что опыт. Достоевский ведь и сам так пить любил. Приходил в самый дешёвый кабак, брал водку и чёрный хлеб. Макал кусочек ржаного в горькую, выпивал рюмку и закусывал этим хлебушком. А потом смотрел через грязные стёкла на серые улицы питерских трущоб.
Честно сказать, это отвратительно. Просто мерзость. Но делаешь так, и на физическом уровне отправляешься в мир Фёдора Михайловича. Это была та самая крайняя степень осознания и погружения в контекст. Восприятие текста на физическом и метафизическом уровне.
Всю ночь какая-то чертовщина снилась: дача, я в убогой кровати лежу, застеленной драными простынями, а вокруг люди ходят с головами ворон, чай пьют и овсянку едят с кусками телячьего мозга. И говорят друг с другом так активно, бойко, как будто спорят о чём-то. Кар-кар-кар.
Утро было хмурое, по небу плыли свинцовые тучи, стучал ставнями ветер, орали вороны. И голова тяжёлая такая, хоть о бетонные стены её круши, да и мысли не легче. Я встал и пошёл. Накинул старое пальто дедовское, берцы натянул — и на станцию. Сел в электричку, забился в угол, укутался в пальто, чтобы не так холодно было.
Инвалид на костылях вошёл, на баяне заиграл, неумело, в ноты не попадая, но так жалостливо, что аж слёзы навернулись. И музыка эта, нестройная, готовая развалиться на части, шаткая и хрупкая, дрожала в воздухе качающегося на рельсах и ползущего со всеми остановками к Москве поезда. «Вот ты и воскрес, Лазарь!» — подумалось мне тогда. «Живи до конца, пока не развалился, как бы неумело не играла на баяне вселенная, она играет для тебя. Слушай эти звуки и попробуй слепить из них что-то стоящее».
Что-то стоящее. «Сладострастное насекомое»
Давным-давно Луи Фердинанд Селин написал: «Путешествовать — полезно, это заставляет работать воображение. Все остальное — разочарование и усталость. Наше путешествие целиком выдумано. В этом его сила».
В каждой, даже самой унылой дороге есть что-то романтичное. А в русском осеннем пейзаже особенно, когда все эти мрачные, насквозь промокшие поля и деревья как будто готовы броситься тебе на грудь и зарыдать. И даже когда мы едем одни, мы всё равно не одиноки. Багаж наших эмоций, ощущений, воспоминаний всегда с нами. Пусть со временем воспоминания большинства людей превращаются в старый фонарь на улице, по которой больше никто не ходит. Но разве не в том состоит магия искусства, чтобы вновь привлечь людей на эти пустынные переулки?
«Банька с пауками» появилась у Достоевского не просто так. Эта жуткая картина загробного мира родилась из воспоминания, затерявшегося в детстве писателя. В одной из таких бань пьяные бородатые мужики изнасиловали маленькую девочку.
И с тех самых пор банька у Федора Михайловича превратилась не в место очищения, как обычно она воспринимается в культуре, а в тотальное воплощение страха и отчаяния.
К слову, даже в последнем, на мой взгляд, лучшем романе Достоевского «Братья Карамазовы», изнасилованная юродивая Лизавета Смердящая рожает своего сына именно в бане Карамазова, специально перебравшись для этого через забор.